Мой отец — Марк Захарович Гордон и моя мать — Эмилия Михайловна Гордон (до замужества — Гуревич) встретились во время войны, в осажденном Ленинграде. Оба медики, оба служили в Красной Армии, и для каждого из них это была уже не первая война. Папу призвали в армию еще в начале финской кампании, мама же и на финскую, и на Отечественную войну пошла добровольцем. Это была отважная женщина, хотя на вид — чрезвычайно хрупкая и женственная.
А познакомила их… поэзия: однажды папа увидел в стенгазете своей воинской части стихотворение неизвестной ему девушки, которое начиналось словами — «Город Ленина, город культуры»… Стихотворение ему понравилось, и он стал расспрашивать, кто его автор. Вскоре ему показали стоящую на часах девушку с винтовкой в руках, и у Казанского собора! А потом он увидел «часового» в столовой; но не решился подойти. В конце концов знакомство все же состоялось, а еще через некоторое время оба поняли, что это — любовь. И незадолго до отправки на передовую решили пожениться, чтобы никогда не расставаться. Мама любила рассказывать, как они бежали расписываться — в «самоволку», под обстрелом (город тогда сильно бомбили). В ЗАГСе на них посмотрели, как на сумасшедших, но «расписали». Это было в 1942 году.
На фронте папа работал в военном госпитале, мама там же — медсестрой . А спустя примерно год выяснилось, что у мамы будет ребенок. Ей пришлось вернуться в блокадный Ленинград, а папа остался на фронте. Ребенок (это была я) родился за несколько дней до снятия блокады. Маме было очень трудно: в огромном доме, в котором у нее была комната, уже почти не оставалось живых людей, с едой по-прежнему было сложно, стояла холодная зима. Но она не сдавалась и даже каждый день меня купала.
А папа ушел с войсками дальше, на Запад. После взятия Кенигсберга его неожиданно перевели на Дальний Восток: началась война с Японией. После окончания этой, к счастью, короткой войны он нас с мамой и маминой сестрой выписал к себе — в Порт-Артур. Там они с мамой работали в советско-китайской больнице. Там же родился у них еще один ребенок — мой младший брат Владимир.
Папа (как и мама) очень полюбил своеобразную культуру Китая, его художников и поэтов, да и самих китайцев. К нам в гости приходило немало китайских юношей и девушек, изучавших русский язык. С некоторыми из них родители поддерживали потом дружбу долгие годы.
В Китае, так же, как и на фронте, папа не оставлял свои занятия поэзией, переводами. Однажды на этой почве у него произошла большая неприятность: его вызвали в «особый отдел», чтобы разобраться, не шпион ли он вражеской разведки. Оказывается, кто-то из сотрудников донес, что он иногда что-то шепчет на иностранном языке. С трудом папе удалось объяснить, что это он просто бормочет стихи французских поэтов, которые давно знает и которые пытается переводить. Всё окончилось благополучно.
Из Китая папу опять перевели — служить на дальний Запад, снова под Кенигсберг, теперь уже Калининград. И здесь они с мамой опять стали работать в госпитале: папа — врачом, мама — медсестрой.
По вечерам они часто разговаривали о политике, и я помню, что эти разговоры меня очень удручали: они осуждали Сталина, а это противоречило тому, чему меня учили в школе (я училась во втором классе). Когда Сталин умер, они ничуть не опечалились. Меня это тогда очень расстроило.
Помню еще такую ситуацию: папе только что сообщили, что его переводят служить снова на Дальний Восток — на остров Сахалин. Он пришел домой страшно расстроенный, очень переживал, нервничал, вздыхал. Мама же, напротив, встретила это сообщение спокойно, она успокаивала папу, ободряла его, старалась доказать, что это только к лучшему и т.п. И сразу занялась организацией отъезда, упаковкой вещей и т. д.
Папе, конечно, очень повезло с мамой: она была женщина на редкость добрая, чуткая, нежная и красивая и при этом очень мужественная и энергичная. Она взяла на себя всю практическую сторону папиной «военной» жизни: переезды, устройство быта, организацию учебы детей и т. п. Папаже, несмотря на то, что много лет прослужил в армии, в душе был человеком сугубо штатским. Более того, многим он казался человеком «не от мира сего»: он был очень рассеянным, непрактичным и всё время, которое оставалось у него от работы, отдавал книгам, чтению стихов, размышлениям о поэзии и поэтах. Но будучи умным человеком, он прекрасно разбирался в политике, истории и естественных науках. Особенно любил астрономию и энтомологию. В нашей домашней библиотеке всегда было много атласов бабочек, каких-то гербариев и карт звездного неба. Все эти занятия находили у мамы полное понимание, поддержку и уважение. Мои родители удивительно дополняли друг друга и любили друг друга всю жизнь. И в доме у нас всегда царила атмосфера всеобщей нежности, любви и заботы друг о друге.
Мне запомнился один папин телефонный разговор, свидетельницей которого я случайно оказалась. Это было уже в Ленинграде, куда мы вернулись с Сахалина. Папе неожиданно позвонила бывшая сокурсница, которой кто-то дал папин телефон (приближалась встреча выпускников их института). Он рассказывал о своей жизни, работе. А потом, как я поняла, его спросили о семье, о жене. И тут он особенно оживился, и с восторгом стал говорить о маме, о своей с ней встрече, о том, какое это было для него счастье, и сказал: «И это счастье продолжается вот уже почти тридцать лет…»
В профессиональной сфере (врачебной работе) у него тоже всё складывалось вполне удачно. Мама рассказывала, что в госпитале его считали очень хорошим диагностом. Он сам гордился, что ни разу не пропустил ни воспаление легких, ни аппендицит. Незадолго до отъезда с Сахалина его назначили начальником медицинского отделения госпиталя. После возвращения с Сахалина в Ленинград он устроился работать в медицинское училище (он мечтал о работе преподавателя) и к этой работе (он преподавал в училище 10 лет) относился с любовью и интересом. И был вознагражден соответствующим отношением со стороны своих учениц. Как-то мне пришлось на приеме у участкового врача встретить медсестру, которая когда-то у него училась. Узнав, что я — дочь Марка Захаровича Гордона, она была потрясена и всё время повторяла: «Это был наш самый любимый преподаватель!»
Но большую часть своей души он отдавал всё же поэзии. За шесть лет жизни на Сахалине он перевел множество стихов французских поэтов. Там он начал переписываться с поэтом Всеволодом Рождественским, талант которого очень ценил и дружбой с которым он очень дорожил. Впоследствии он переводил стихи с немецкого, английского и итальянского языков (итальянский он начал изучать в Ленинграде, когда ему было уже за пятьдесят). Очень многое из того, что он перевел, так и осталось неопубликованным — например, прекрасные, по-моему, переводы стихов английской поэтессы Эмили Дикинсон. Хотя печататься в те годы ему удавалось крайне редко, он не слишком из-за этого расстраивался. Мама переживала гораздо больше. Она всячески старалась активизировать его усилия в этом отношении и очень сокрушалась, что ничем не может ему помочь, а сам он не умеет и не хочет «пробиваться».
Папа не был членом Союза писателей, но часто бывал в Доме писателей, участвовал в работе секции поэтов-переводчиков, которой руководил тогда блистательный Е. Г. Эткинд. Однажды папа пришел домой страшно взволнованный и рассказал маме, что Эткинда из-за связей с Солженицыным уволили с работы и выгнали из Союза писателей. Но больше всего его возмущало, что многие друзья и знакомые Эткинда теперь опасаются с ним общаться. Мама горячо поддержала папино решение встретиться с опальным литературным деятелем, выразить ему свою поддержку. Папа позвонил Эткинду, и тот пригласил его к себе домой (до этого папа никогда у него не был). Они долго разговаривали. Оказалось, что папа был чуть ли не единственным, кто посетил его после случившегося. И еще — папа сидел на том же диване, на котором у него до этого сидел Солженицын…
А потом начались трудные времена: серьезно заболела мама. Её болезнь и смерть папа переживал очень тяжело. Она умерла, когда ей было 64 года, а ему — 67 лет. Он заболел, стал на глазах гаснуть, и неизвестно, чем бы это кончилось, если бы не Фаня Львовна Вязьменская — старинная знакомая моей мамы и тети. Незадолго до этого у нее тоже умер муж, а потом и мать. Она окружила папу теплом и заботой, у них оказалось очень много общих интересов. И скоро мы с братом заметили — папа стал оживать. Снова появился у него интерес к жизни, к стихам. Ему снова повезло: его вторая жена тоже оказалась и доброй, и милой, и энергичной женщиной, такой, какая и нужна такому человеку, как мой папа. Он переехал жить к ней, но над его письменным столом всегда висел портрет его первой жены — моей мамы. Об этом позаботилась сама Фаня Львовна. С ней он и прожил последние восемнадцать лет своей жизни — годы плодотворные и счастливые.
1997, Ленинград